Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду
в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный
друг, желанный
друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Он
в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил;
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого года:
Старик, имея много дел,
В иные книги не глядел.
Но
в них не видно перемены;
Всё
в них на старый образец:
У тетушки княжны Елены
Всё тот же тюлевый чепец;
Всё белится Лукерья Львовна,
Всё то же лжет Любовь Петровна,
Иван Петрович так же глуп,
Семен Петрович так же скуп,
У Пелагеи Николавны
Всё тот же
друг мосье Финмуш,
И тот же шпиц, и тот же муж;
А он, всё клуба член исправный,
Всё так же смирен, так же глух
И так же ест и пьет за двух.
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и свет и шумный бал,
А глаз меж тем с нее не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни было, гляди…
В той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще
в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал...
Вот время: добрые ленивцы,
Эпикурейцы-мудрецы,
Вы, равнодушные счастливцы,
Вы, школы Левшина птенцы,
Вы, деревенские Приамы,
И вы, чувствительные дамы,
Весна
в деревню вас зовет,
Пора тепла, цветов, работ,
Пора гуляний вдохновенных
И соблазнительных ночей.
В поля,
друзья! скорей, скорей,
В каретах, тяжко нагруженных,
На долгих иль на почтовых
Тянитесь из застав градских.
Сажают прямо против Тани,
И, утренней луны бледней
И трепетней гонимой лани,
Она темнеющих очей
Не подымает: пышет бурно
В ней страстный жар; ей душно, дурно;
Она приветствий двух
друзейНе слышит, слезы из очей
Хотят уж капать; уж готова
Бедняжка
в обморок упасть;
Но воля и рассудка власть
Превозмогли. Она два слова
Сквозь зубы молвила тишком
И усидела за столом.
Мне памятно
другое время!
В заветных иногда мечтах
Держу я счастливое стремя…
И ножку чувствую
в руках;
Опять кипит воображенье,
Опять ее прикосновенье
Зажгло
в увядшем сердце кровь,
Опять тоска, опять любовь!..
Но полно прославлять надменных
Болтливой лирою своей;
Они не стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных:
Слова и взор волшебниц сих
Обманчивы… как ножки их.
Так точно думал мой Евгений.
Он
в первой юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный
другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая
в шуме и
в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как убил он восемь лет,
Утратя жизни лучший цвет.
Одессу звучными стихами
Наш
друг Туманский описал,
Но он пристрастными глазами
В то время на нее взирал.
Приехав, он прямым поэтом
Пошел бродить с своим лорнетом
Один над морем — и потом
Очаровательным пером
Сады одесские прославил.
Всё хорошо, но дело
в том,
Что степь нагая там кругом;
Кой-где недавный труд заставил
Младые ветви
в знойный день
Давать насильственную тень.
Вдовы Клико или Моэта
Благословенное вино
В бутылке мерзлой для поэта
На стол тотчас принесено.
Оно сверкает Ипокреной;
Оно своей игрой и пеной
(Подобием того-сего)
Меня пленяло: за него
Последний бедный лепт, бывало,
Давал я. Помните ль,
друзья?
Его волшебная струя
Рождала глупостей не мало,
А сколько шуток и стихов,
И споров, и веселых снов!
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,
Кто
в двадцать лет был франт иль хват,
А
в тридцать выгодно женат;
Кто
в пятьдесят освободился
От частных и
других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно
в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный человек.
Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни мои текли
в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй мое воображенье,
Дремоту сердца оживляй,
В мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые
друзья!
Прогулки, чтенье, сон глубокой,
Лесная тень, журчанье струй,
Порой белянки черноокой
Младой и свежий поцелуй,
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый,
Бутылка светлого вина,
Уединенье, тишина:
Вот жизнь Онегина святая;
И нечувствительно он ей
Предался, красных летних дней
В беспечной неге не считая,
Забыв и город, и
друзей,
И скуку праздничных затей.
Приятно дерзкой эпиграммой
Взбесить оплошного врага;
Приятно зреть, как он, упрямо
Склонив бодливые рога,
Невольно
в зеркало глядится
И узнавать себя стыдится;
Приятней, если он,
друзья,
Завоет сдуру: это я!
Еще приятнее
в молчанье
Ему готовить честный гроб
И тихо целить
в бледный лоб
На благородном расстоянье;
Но отослать его к отцам
Едва ль приятно будет вам.
Полицеймейстер, точно, был чудотворец: как только услышал он,
в чем дело,
в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого
в лакированных ботфортах, и, кажется, всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил только: «Понимаешь!» — а уж там,
в другой комнате,
в продолжение того времени, как гости резалися
в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, — это все было со стороны рыбного ряда.
Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и
в четвертом этаже;
в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце и душу разговор, читается светлая страница вдохновенного русского поэта, какими наградил Бог свою Россию, и так возвышенно-пылко трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде
в других землях и под полуденным роскошным небом.
Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, — а
в тот день случись воскресенье, — выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас
в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый под руку то с одной, то с
другой стороны трактирным слугою, и сел
в бричку.
— Могу сказать, что получите первейшего сорта, лучше которого <нет>
в обеих столицах, — говорил купец, потащившись доставать сверху штуку; бросил ее ловко на стол, разворотил с
другого конца и поднес к свету. — Каков отлив-с! Самого модного, последнего вкуса!
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец
в лавке.] обыкновенно
в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали
друг на
друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст».
Мертвые души, губернаторская дочка и Чичиков сбились и смешались
в головах их необыкновенно странно; и потом уже, после первого одурения, они как будто бы стали различать их порознь и отделять одно от
другого, стали требовать отчета и сердиться, видя, что дело никак не хочет объясниться.
Рука
в руку, не выпуская
друг друга, они целые четверть часа взбирались на лестницу, наконец одолели ее и взошли.
Впрочем, редко случалось, чтобы это было довезено домой; почти
в тот же день спускалось оно все
другому, счастливейшему игроку, иногда даже прибавлялась собственная трубка с кисетом и мундштуком, а
в другой раз и вся четверня со всем: с коляской и кучером, так что сам хозяин отправлялся
в коротеньком сюртучке или архалуке искать какого-нибудь приятеля, чтобы попользоваться его экипажем.
Отец, переночевавши, на
другой же день выбрался
в дорогу.
Многие дамы были хорошо одеты и по моде,
другие оделись во что Бог послал
в губернский город.
И сколько раз уже наведенные нисходившим с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться
в сторону, умели среди бела дня попасть вновь
в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман
друг другу в очи и, влачась вслед за болотными огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом с ужасом спросить
друг друга: где выход, где дорога?
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак;
другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места
в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
Всех
других путей шире и роскошнее он, озаренный солнцем и освещенный всю ночь огнями, но мимо его
в глухой темноте текли люди.
Хотя, точно, есть одно такое обстоятельство, которое бы послужило
в его пользу, да он сам не согласится, потому <что> через это пострадал бы
другой.
Толпа строений: людских, амбаров, погребов, видимо ветшавших, — наполняла двор; возле них направо и налево видны были ворота
в другие дворы.
Когда дорога понеслась узким оврагом
в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам
в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз,
в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами
в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с
другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались
в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Тот же час, отнесши
в комнату фрак и панталоны, Петрушка сошел вниз, и оба пошли вместе, не говоря
друг другу ничего о цели путешествия и балагуря дорогою совершенно о постороннем.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье;
другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт
в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок
в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Когда половой все еще разбирал по складам записку, сам Павел Иванович Чичиков отправился посмотреть город, которым был, как казалось, удовлетворен, ибо нашел, что город никак не уступал
другим губернским городам: сильно била
в глаза желтая краска на каменных домах и скромно темнела серая на деревянных.
То и
другое, как случается
в русском человеке, было набросано
в нем
в каком-то картинном беспорядке.
Потом появились прибавления с хозяйской стороны, изделия кухни: пирог с головизною, куда вошли хрящ и щеки девятипудового осетра,
другой пирог — с груздями, пряженцы, маслянцы, [Маслянцы — клецки
в растопленном масле.] взваренцы.
Но
в продолжение того, как он сидел
в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему
в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и
в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, —
в это время на
другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
— Да за что же припекут, коли я не брала и
в руки четвертки? Уж скорее
другой какой бабьей слабостью, а воровством меня еще никто не попрекал.
Чичиков тоже устремился к окну. К крыльцу подходил лет сорока человек, живой, смуглой наружности. На нем был триповый картуз. По обеим сторонам его, сняв шапки, шли двое нижнего сословия, — шли, разговаривая и о чем-то с <ним> толкуя. Один, казалось, был простой мужик;
другой,
в синей сибирке, какой-то заезжий кулак и пройдоха.
Если его спросить прямо о чем-нибудь, он никогда не вспомнит, не приберет всего
в голову и даже просто ответит, что не знает, а если спросить о чем
другом, тут-то он и приплетет его, и расскажет с такими подробностями, которых и знать не захочешь.
Сначала, принявши косое направление, хлестал он
в одну сторону кузова кибитки, потом
в другую, потом, изменивши образ нападения и сделавшись совершенно прямым, барабанил прямо
в верх его кузова; брызги наконец стали долетать ему
в лицо.
В один мешочек отбирают всё целковики,
в другой полтиннички,
в третий четвертачки, хотя с виду и кажется, будто бы
в комоде ничего нет, кроме белья, да ночных кофточек, да нитяных моточков, да распоротого салопа, имеющего потом обратиться
в платье, если старое как-нибудь прогорит во время печения праздничных лепешек со всякими пряженцами [Пряженцы — «маленькие пирожки с мясом и луком; подается к ним суп или бульон».
И становился
в этом курсе совершенно
другой Александр Петрович и с первых же раз возвещал, что доселе он требовал от них простого ума, теперь потребует ума высшего.
Прежде он не хотел вступать ни
в какие сношения с ними, потому что был не более как простой пешкой, стало быть, немного получил бы; но теперь… теперь совсем
другое дело: он мог предложить какие угодно условия.
На
другой день до того объелись гости, что Платонов уже не мог ехать верхом; жеребец был отправлен с конюхом Петуха. Они сели
в коляску. Мордатый пес лениво пошел за коляской: он тоже объелся.
До сих пор все дамы как-то мало говорили о Чичикове, отдавая, впрочем, ему полную справедливость
в приятности светского обращения; но с тех пор как пронеслись слухи об его миллионстве, отыскались и
другие качества.
Дело это повело за собою открытие и
других, не менее бесчестных дел,
в которых замешались даже наконец и такие люди, которых я доселе почитал честными.
Другая бумага содержала
в себе отношение губернатора соседственной губернии о убежавшем от законного преследования разбойнике, и что буде окажется
в их губернии какой подозрительный человек, не предъявящий никаких свидетельств и пашпортов, то задержать его немедленно.
А
в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и
других сюрпризов.
То направлял он прогулку свою по плоской вершине возвышений,
в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще большие озера от разлития воды; или же вступал
в овраги, где едва начинавшие убираться листьями дерева отягчены птичьими гнездами, — оглушенный карканьем ворон, разговорами галок и граньями грачей, перекрестными летаньями, помрачавшими небо; или же спускался вниз к поемным местам и разорванным плотинам — глядеть, как с оглушительным шумом неслась повергаться вода на мельничные колеса; или же пробирался дале к пристани, откуда неслись, вместе с течью воды, первые суда, нагруженные горохом, овсом, ячменем и пшеницей; или отправлялся
в поля на первые весенние работы глядеть, как свежая орань черной полосою проходила по зелени, или же как ловкий сеятель бросал из горсти семена ровно, метко, ни зернышка не передавши на ту или
другую сторону.
— Ну, так чего же вы оробели? — сказал секретарь, — один умер,
другой родится, а все
в дело годится.